Стиляги

  • Jun. 29th, 2013 
  • 11866502_1799476486945484_6701101526187706664_n
В ожидании предательства со стороны стиральной машинки собираю компромат на подлую.

Как я понимаю, с первым упоминанием стиральной машинки в русской литературе выступил граф Лев Николаевич Толстой.

О стиральной машинке русская литература впервые заговорила в романе “Анна Каренина”.

Алексей Кириллович Вронский, живя с Анной Аркадьевной Карениной в нравственном сожительстве в имении Воздвиженском, окружил Анну Аркадьевну заботой. Например, обедами распоряжается он, а не Анна Аркадьевна, предлагает гостям выбор между ботвиньей и супом, организует бытовые подробности жизни, вплоть до самых интимных.

Приехала к паре Долли Облонская. И просит горничную “отдать вымыть” что-то из своего женского гардероба. Постирать не просит, просит вымыть, постирать – слово грубое. А горичная, несложная такая русская девушка из деревни, смотрит на еврепейскую Долли и говорит ей тоном Жюля Верна: ” У нас на постирушечки две женщины поставлены особо, а бельё всё машиной. Граф сами до всего доходят. уж какой муж…” Горничная завидует барыне, что бывает не очень часто в русской литературе, завидует, что такой ладный у Анны Аркадьевны “муж”, чуть ли не мастеровитый такой, основательный, машину специальную организовал.

В массовом сознании скрипучий Каренин и пылкий Вронский как-то противопоставляются. Сам Толстой такого противопоставления не видел. “Вронский, несмотря на свою легкомысленную с виду светскую жизнь, был человек, ненавидящий беспорядок… Для того чтобы всегда вести свои дела в порядке, он, смотря по обстоятельствам, чаще или реже, раз пять в год, уединялся и приводил в ясность свои дела. Он называл это посчитаться…” Каренина со счётами Толстой нам не показывает, а жаркого Вронского – только так.

Анна постоянно в окружении машин и автоматов: живых, железных, полуживых. И эти машины её не просто окружают, шелестя и лязгая, а они её куда-то всё толкают, привозят, отвозят, понимают, не понимают, запихивают, крутят. Всё вокруг Карениной какие-то шестерёнки и очень по особому выверенные, просчитанные люди.

Конечно, моя любимая фраза о том, “англичанка гадит!” получает наивысшее эмоциональное развитие в “Анне Карениной”. Дело не удивительно забавной и красивой эпопее про Большую Игру. А в конкретном и достоверном примере как игра в Британию происходит в российской элите. И что через то проистекает.

“Анна Каренина”, наверное, самый английский из всех российских нравоучительных романов. Если по пунктам:

1. Первая английская фраза в романе “not in my line”. Фразу эту произвосит Вронский встречающему Анну Стиве облонскому. Фраза относится к Каренину. Каренин is not in line Вронского.

2. Первым определением своего чувства к Вронскому Анна Аркадьевна выбирает в беседе с Долли scelenons. Анна описывает потрясение в от встречи с Вронским как “sceletons in the cupboard”.

3. Анна в поезде, поспешно возвращаясь в семью, читает, как мы помним, английский роман. Читая анлийский роман о том, как герой достигает “своего английского счастья”, Анна немедленно вспоминает Вронского с лейтмотивом “Тепло, очень тепло, горячо”.

4. Разгорячённая после английского романа Анна выходит подышать на станции. И тут уже не просто горячо стало, а даже совсем обжигающе. Вронский признаётся в любви у “британского локомотива”.

5. Естественно, что Вронский в Петербурге живёт в английском стиле. Английский клуб, скачки, тренер-англичанин, конюха своего Вронский называет грумом и стремится воплоитть специфический английский pluck.

6.Анна едет на роковые скачки в английском экипаже Бетси Тверской. Экипаж нравится и мужу Анна Каренину, который произносит не очень свойственные ему определения по отношению к повозке ” Какое щегольство! Прелесть!”.

7. Любовные отношения Анны Аркадьевны и Алексея Кирилловича происходят в атмосфере “британского салона” княгини Бетси Тверской. В другой английский кружок, кружок Лидии Ивановны, ходит муж-Каренен.

8. В английском кружке Бетси и развивается бешенная с трасть Вронского и Анны. Лидер британского кружка Бетси делает всё, что бы случилось то, что должно было случится. В воздухе витает “small-talk”, “snеering”, “a cosy chat”, ” “Никогда не позно раскаяться, – сказал дипломат английскую пговорку. “Вот именно”, – подхватила Бетси, – надо ошибиться и поправиться”. Чувства крепнут вов ремя наблюдения за игрой в граунд-крикет на британской лужайке. Анна спрашивает о чьём-то муже, Бетси реагирует немедленно: “Муж Лизы Меркаловой носит за ней пледы и всегда готов к её услугам. А что там дальше, в самом деле, никто и знать не хочет. Знаете, в хорошем обществе не говорят и не думают даже о некоторых подробностях туалета. Так и это”. Т.е. ничего необычного в связи нет, всё нормально, Анна Аркадьевна, прогресс за вас. Конечно, перед нами первые стиляги в российской истории со своей придуманной Британией, но как эта Британия, пусть и придуманная манит. На этой псевдобританской лужайке и начинается крокет Анны и Вронского.

9.В Италии вронский покупает у художника Михайлова картину, отложенную для какого-то анлгичанина. Михайлов не люил выставлять эту картину, ожидая какого-нибудь англичанина, чтобы продать именно англичанину. Вронскому незамедлительно продаёт.

10. Анна в начале своего спуска в ад, читала в поезде английский роман, в котором дело шло к покупке британского поместья, свадьбе и пр. Роман этот Толстым упоминается вскользь, как кажется. Но вот наступает время возвращения пары в Россию, в имение Воздвиженское и что мы видим? Долли наблюдает в Возвиженском полное воплощение английского романа, видит то, что всё настолько британское, что “никогда не видела ни в России, ни в деревне”. Имение, вышедшее из английских грёз русских бар, наполяется живыми англичанами. Анна слышит от преслуги : “Уes my, lady”.

11. Остальные персонажи романа тоже в плену британских образов. Крестьянски бабы наблюдают как одевается англичанка. Светский лев Васенька Веселовский надевает на себя постоянно шотландский головной убор с лентами и так шарится по городу, разговаривая только по английски “с отличным выговором”. Анна ездит только на британских лошадях, напоминающих её Вронского.

12. В англизированном мире нового счастья Анна Аркадьевна чувствует себя ненужной своей дочери. “Мне так тыжело, что я как лишняя здесь, – сказала Анна, выходя из детской и занося свой шлейф, чтобы миновать стоящие у двери игрушки. – Не то было с первым”. Не с Серёжей, с первым.

13. Что стояло в детской, из которой вышла ненужная дочери мама? ” Тут были и тележечки, выписанные из Англии, и интсрументы для обучения ходить, и нарочно устроенный диван, вроде биллиарда, для ползанья, и качалки, и ванный, особенные, новые. Всё это было английское, прочное и добротное, и очевидно очень дорогое”.

14. Дочку Карениной все зовут Энни, она baby. Анна ограждена от ребёнка британскими воспитательными нормами. И вся такая любящая, такая пылкая, такая-такая, не знает точно, что у её дочки вылезли молочные зубы. Время на то, чтобы в течении дня четыре раза менять платье (по викторианским канонам) у Анны есть.

15. В британском уже имении Вознеском ( которое погружается в английскую трясину) Анна приминает решение не просить развода, не рожать детей более для Вронского, начинает употреблять промышленно морфин. Морфий – он тоже остромодный британский. Ширяется Аня морфином даже перед приходом в спальню Вронского, на ложе чистой любви.

16. Посреди всего этого великолепия, Анна берёт себе в фактические дочери девочку-англичанку, дочь тренера-англичанина.

17. Именно девочка-англичанка станет спусковым крючком начала конца любви Вронского и Анны. Вронский произносит Анне фразу об анниной ненатуральности в её стремлении облагодетельстваовать молодую англичанку. Анна этого не забывает.

18.С отъездом Долли Анна понимает остатками не затронутого морфием сознания, что мир её ужался до неё самой и только. Что всё вокруг ненатуральное, стиляжье-британское, ненастоящее. Все эти британские кружки с лёгими комфортными условиями для необременительных разговоров и спиритизма просто переехали в имение, которое она воспринимала первое место как личное своё убежище от фальши и прочего. От чего бежала – к ней само и перехало.

А потом и забрало с собой на небушко.

Advertisements

К избранию

  • Mar. 14th, 2013

politicheskaya-poziciya

Предваряя хор голосов об источниках, сообщаю сразу: их ровно пять и все они будут сообщены. Мне чужая слава не нужна.

Иезуиты на службе прогресса.

Весь 17 век между собой воевали две конфедерации.

Конфедерация четырёх гуронских племён, называвших свою землю Вендат, и Лига пяти ирокезских племен.

Сегодня не каждый сможет различить индейца-гурона от индейца-ирокеза. Я проверял. К сожалению, не каждый может различить.

Из-за чего воевали между собой Конфедерация и Лига? Они воевали за французов. Т.е. воевали за то, кому из них, гуронам или ирокезам достанутся французы.

https://youtu.be/3zegtH-acXE

К 30-м годам 17 века гурона подмяли под себя всю европейскую тороговлю в регионе, создав сою широчайшую торговую сеть. Гуроны вклинились между европейцами и западными алгонкинскими племенами и установили монополию на торговлю мехами. Две трети бобровых шкур поступали на рынок от гуронов. Бобров добывали алгонкины, покупали бобров французы, но покупали у гуронов. К середине 30-х годов 17 века (вскоре после взятия французами Ла-Рошели, в которой 10 процентов гугенотов измывались над 90 процентами добрых католиков) гуроны установили полный контроль над рекой Св. Лаврентия, по которой в Канаду поступали европейские товары.

На всё это великолепие смотрели южные соседи гуронов – ирокезы. И, конечно, переживали за чужое счастье. Им тоже хотелось себе немного французов, так удачно приплывших к ним, но оказавшихся в распоряжении проклятых гурнов.

Вообразить состояние ирокезов может любой. Закройте глаза. Представьте, что в соседнем городе инопланетяне алчно скупают у населения яблочные огрызки, давая в обмен за огрызки лазерные ружья, мерседесы, бриллианты и наркотики. Вам, наверное, тоже захотелось сунуться со своими огрызками к инопланетянам, вам тоже очень хочется лазерных ружей и наркотиков. Плюс женский фактор – женщины хотят себе тоже бриллиантов, не хуже, чем у мерзких безобразных дур из соседнего города. Но соседний город инопланетянами с вами делиться не хочет. Хочет все наркотики себе. И усиливает добычу огрызков,нагрызая их с удвоенной силой. Да ещё и смеётся над вашим городом, называя тупыми и отсталыми.

Вот такое состояние было у ирокезов при взгляде на деятельность гуронов. Как и вы, ирокезы решили инопланетян забрать к себе, а гуронов, чисто по человечески, извести к херам навовсе.

Французы во всей этой истории чувствовали себя не очень хорошо. Они тогда не знали ещё, что они злобные и всесильные колонизаторы, занимающиееся грабежом, перемежающимся с порабощением доверчивых детей лесов и Великих озёр. Французы не знали ещё, что за их спиной мощь европейской цивилизации. Не подозревали, что неумолимая логика исторического прогресса за них. А чувствовали они себя так: вот лес, вот небо, вот бревенчатый частокол, в который воткнуто уже несколько горящих стрел. А за частоколом бегают неугомонные смуглые красавцы, которые никак не могут поделить между собой сладких бледнолицых.

Можете снова закрыто глаза и очутиться в образе пышной блондинки в случайном купальнике, которую кара-кумская ночь застала на трассе Ашхабад-Кушка с чемоданом, в котором около миллиона долларов. Миллион долларов – это примерно двадцать килограммов. И бросить жалко, и нести тяжело. Вот вы и сидите за хлипкой испачканной дверью гостиницы “Кара-койлу”, тревожно вслушиваясь в гортанные крики приехавших к вам ста восьмидесяти семи женихов с точёными лицами продавцов урюка. Из всех шансов на спасение – изнурённый чем-то верблюд и вера в чудо.

Вот так, примерно, чувствовали себя французы.

Кочевые ирокезы и оседлые гуроны рвали друг друга основательно. Французам приходилось изворачиваться и помогать всем. Ну, что значит помогать? Снабжать и тех, и других, переживая за каждый прожитый день. Как бывает в таких случаях обязательно, и ирокезы, и гуроны поняли, что французы – просто бабы, которых можно пользовать не только традиционными способами, но и смело внедряя способы нетрадиционные. Цивилизация, которая пытается ублажить аборигенов – она обречена. Потому как аборигены они и сами не знают, что хотят, но хотят очень сильно, логика им не нужна, рефлексия смешна. Они видят перед собой добычу, и пока эту добычу на растащут кусками по вигвамам не успокоятся. Цивилизация, которая пробует откупаться от “дикарей”, заканчивает тем, что её хлещут по щекам, а сама она стирает чужие подштанники в красивом ручье, завшивленная и избитая.

Аборигены очень быстро учатся, дураки среди них не выживают. Ещё вчера при звуке выстрела они смешно разбегались, а сегодня валят с двух стволов одновременно и без промаха. Ещё вчера абориген радовался зеркальцу, прыгал и кричал, сверкая голой жопой среди зарослей, а сегодня повышает закупочные цены на сырьё и устраняет конкурентов, владея пятю языками.  Вчера он падал ниц при виде человека с облаков, а сегодня буднично хватает этого облачного человека за яйца и ведёт его продавать в соседнее стойбище. Или дарит родителям невесты. А так как резать живое дикарь может и любит с двух лет, боли не боится, фантазиями не страдает, то он, в принципе, не особо уязвим в повседневном смысле. Чувством времени не наделён, смерти не боится, боль любит, нервы из канатов, совесть только для внутриплеменного употребления – возьми-ка такого, поработи! Шансов немного.

И что же спасло французов, бедственную участь которых я только что описал так излишне ярко?

У цивилизации в руках есть единственный козырь против “дикости”. Козырь этот – методичность и неисчерпаемость методов разрушения внутреннего мира аборигенов.

В 1632 году Общество Иисуса (иезуиты, как мы с вами их часто называем) получило монопольное право на деятельность в Канаде.

Терпите.

Apr. 19th, 2014

  • detail_2f3e0d99d2358305586ed41ba7af6a9d
Как мы все прекрасно знаем, я сижу на балконе домика на атлантическом острове и с ужасом и болью жду выхода программы “Школа злословия” с моим участием. Раньше я ждал, когда выйдет первая передача с моим участием, теперь я жду второй передачи. В первом случае все мои тревожные ожидания сбылись и я некоторое время провёл в тёмных очках, в лесу, то наклеивая, то отклеивая пегую бороду у шалаша из еловых лап. Думаю, что вторая передача заставит меня уйди в море. “Школа злословия” со мной выйдет в ночь с воскресенья на понедельник, утром в понедельник я с мешком за плечами прошмыгну в трюм подвернувшегося сухогруза.

Пока же сижу на балконе и пишу о том, о чём не успел сказать в эфире. Терпите.

Александр Павлович Романов с детства не любил поэзию и поэтов. По совпадению судеб, Александра Павловича Романова не очень любили поэты: от самых благонамеренных до предельно раскрепощённых.

Талантливей всех прочих поэтов, не любивших императора Александра Романова, его не любил поэт Александр Пушкин. Уверен, что пик гениальной нелюбви поэта к императору мог прийтись на одну майскую ночь 1820 года. По дороге в страшно обидную ссылку, которую мы позднее назовём Южной, Пушкин заночевал а доме градоначальника Таганрога. Скоромная «Гаврилиада», негласно посвящённая императору, появится через год, когда почти гнев поэта к Александру Павловичу сменится стойкой и опасной неприязнью, только и позволявшей писать смешно, размашисто и сладострастно.

Дом этот стоял (и стоит почти не изменившись) на пересечении Греческой улицы и Дворцового переулка ( при Пушкине её называли «Улица на гласис крепости»).

Если мы посмотрим на его план, то увидим, что левое крыло дома – это квадрат, разбитый на пять помещений. Одно из них (самое большое) – было нежилым, по давней незыблемой традиции называемое в России «залой». Из «залы», идя влево, можно было попасть в три чрезвычайно скромные комнатки, в одной из которых (нижний левый угол квадрата) стоял камин. Ещё один закуток не имел окон. А из трёх оставшихся одно примыкало к чёрной, непарадной лестнице. Две оставшиеся комнаты ( в одной из которых стоял угловой камин) были смежные.

Моря из окон левого крыла дома видно не было. Море можно было увидеть только с террасы, выходящей в градоначальственый сад, на терассу вела лестница парадная, пригодная для приёма гостей, хоть бы и ссыльных. Два смежных прямоугольника, составляющих правое крыло дома – это 12 комнаток, там и сям перегороженных временными стенками и ширмами, связанных и, одновременно, разделённых между собой чрезмерным обилием дверей.

Общего внятного коридора в левом крыле не было. Это крыло являло собой несложный для хозяев лабиринт, неизменно приводящий в тупик очередного помещеньица любого чужого.

Такие лабиринты были свойственны и созвучны шуршащим гравийным дорожкам регулярных европейских садов и, одновременно, дымной архаике минойского Крита. Чужому человеку в них было неуютно. Все комнаты проходны и смежны, не уеденены, доступны и перепутаны. Судя по плану, в казённом доме таганрогского градоначальника на море смотреть не любили, видов на стихии не ценили, отгородились от них капитальной стеной, все окна направлены или в сад, или на регулярную, хоть и пыльную улицу. Казённый дом смотрел на казённую улицу дисциплинированными окнами «русского провинциального классицизма».

Из частного лабиринта правого крыла единственный коридор вёл в церковь, встроенную в дом. Из темноватого и тесноватого уюта через короткий бросок коридора можно было попасть в православное свечное мерцание. Много позже в это мерцание приводил по торжественным дням свой «духовнолюбимый» хор таганрогский купец второй гильдии Павел Егорович Чехов. Особенно гордился Павел Егорович тем обстоятельством, что пели в его хоре собственные дети: Александр, Николай и Антон: церковь считалась «элитной», в неё ходило всё городское начальство, вся считанная строго «местная аристократия». Было перед кем по-отцовски гордиться, отгоняя видение неизбежного разорения, изгнания из сословия и стыдного тайного бегства в Москву.

Т.е. церковь при казённом доме таганрогского градоначальства в стороне от литературы не осталась. А могла бы. Вряд ли Александр Сергеевич накануне своего южного признания в том, что обучает его жизнь учению малоутешительного афеизма (атеизма, по нашему), любовной горячки Крыма и Кавказа, счёта саранчи под Одессой и тайн масонского Кишенёва спешил войти в храмы божии, стоявшие у его дороги.

Так уж получилось, так уж по литературному совпало, что под одной крышей ночевали поэт и, чуть раньше и чуть позднее, император. Поэт из этого казённого дома уехал. Дом его выпустил. А императору из казённого дома уехать не удалось. Император Александр I Благословенный в этом доме умер на исходе почти детективного хода событий, потом лежал в виде плохо забальзамированного тела полтора месяца, постепенно чернея и меняясь чертами лица. Чуть было не был забыт в престольно-заговорной круговерти ноября-декабря 1825 года. А после увезён, чтобы въехать через три месяца в запаянном гробу в Санкт-Петербург.

То, что для Александра Пушкина было майским «домиком у дороги», чуть ли не выринской станцией, для Александра Романова стало в ноябре станцией конечной для жизни в сём мире.

В любом случае, домик в Таганроге остался навсегда в русской истории местом пересадочным, недоговорённым, тёмным. Сухим шепотом опадают и кружат вокруг него обрывки рапортов, отрывки слухов, выхваченные фразы якобы личной переписки, выверенные оправдания мемуаров, недоумения, иллюзии и безнадёжные объяснения.

Редкий дом. Перекрёсток Греческой и Дворцового. Крест на мечте и реальности. Уничтожающее пересечение курсов незавершённого проекта империи и незавершённого плана императора. Не для кого этот дом не стал желанным убежищем, над ним навсегда «погасло дневное светило». Одна общая идея витает вперемешку с отрывками замыслов и обрывками проектов. Бегство. Уход. Безвозвратность. Сумрак, сгущённый соседством с встроенной в дом церковью, открываемой только по праздничным дням для немногих.

Погасло дневное светило;
На море синее вечерний пал туман.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Я вижу берег отдаленный,
Земли полуденной волшебные края;
С волненьем и тоской туда стремлюся я,
Воспоминаньем упоенный…
И чувствую: в очах родились слезы вновь;
Душа кипит и замирает;
Мечта знакомая вокруг меня летает;
Я вспомнил прежних лет безумную любовь,
И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило,
Желаний и надежд томительный обман…
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным
По грозной прихоти обманчивых морей,
Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей,
Страны, где пламенем страстей
Впервые чувства разгорались,
Где музы нежные мне тайно улыбались,
Где рано в бурях отцвела
Моя потерянная младость,

Для Пушкина это было первое стихотворение Южной ссылки. Для Александра I это стихотворение могло бы быть рифмованным, явно ритмичным и ясно сформулированным настроением его последних горячечных дней бега и бреда.

Под этими пушкинскими строчками мог оставить свою последнюю резолюцию император, не любивший поэтов и поэзию. Почерк у Александра-императора по старой выучке был изящный, но разборчивый, уважительный к адресату своей ясностью. «И я б сердечно так желал, но всё же умер». Среди следов торопливого бега пушкинского пера, через завалы исправлений и зачёркиваний, между убегающих строк на ноябрьском снеге с грязью впечатаны шаги уходящего со службы всё и всем отслужившего царя.

Глядя на план таганрогского дома «с изъяснениями» и подписью архитектора Осипа Шарлемана, опубликованный в 1827 году и названный по понятным причинам « План дворца государя-императора Александра в Таганроге» невольно, скорее, привычно гадаешь, а не в одной ли комнате этой историко-литературной станции ночевали поэт и царь?

Хотя, по совести говоря, ну какое мне до этого дело? Я не пушкинист, я не фанатик по части мистических совпадений ( какие совпадения могут быть в мистике?), я не благоговею истово перед креслами, в которых сидел, перед книгами, которые держал и перед окнами, в которые смотрел NN и NN с короной.

Какую радость можно испытать от осознания того, что, возможно и даже скорее всего, в одной комнате задыхались два человека, каждый в своё время и свой черёд?

Стыдное ведь любопытство. Из какого-то эрудитского изуверского подполья выползает, выступает меж половицами, мягко подламывает паркет, смотрит-блестит смышлёными глазками. А ну как в одной комнате, а что если…поэт и царь…всяк примет… ведь…могли.

Из подполья доносится скороговорочкой:
“Обои вот, знаю, поменяли ( 25 000 рублей на ремонт и небольшую перестройку отпущено было из казны для устройства временного, но ставшего окончательным дворцом). Умирал Александр среди полосатых, ампирных обоев, не очень любимых им в повседневности, но вынужденно принятых им, как свидетельство неизбежной, хоть и почти пародийной дворцовости. А что видел на стенах таганрогского дома Пушкин? Тоже полоску или букетики? Нет, букетики появились позднее… Тогда что?”

Оправдание всему этому нездоровью воображения приходит со стороны. Ты не реконструируешь, но и не выдумываешь тоже. Ты воображаешь, ты представляешь подробности, без которых всё и не жизнь, и не история жизни, а только суммы доказательств в бухгалтерии схем. Ты просто обязан, раз взялся, так отладить свою камеру обскуру, так настроить, чертыхаясь и срываясь ногтями с медных окантовок аккуратных линз, некое изображение на стене. От зыбкого крошечного зарева на тряпичном экранчике до тщательной, почти нюренбергской, заморской, нездешней миниатюры. Чтобы было просто не стыдно перед случайными свидетелями твоего копошения и зрителями итога. Можешь себе позволить и такое стыдное, раз единственный, судя по всему, кто занят этим странным делом в многокилометровой округе. Это тебе некая награда, поощрение, возможность почесать линейкой под гипсом на руке. Согласен, оправдание так себе. Другого нет. Кроме моего интеллектуального нищенства, при котором радуешься любому стёртому медяку, да и не медяку даже, а просто стёклышку красивому, осколку, разноцветному камешку, подброшенному тебе, сидящему на углу Дворцового и Греческой довольно равнодушными, а может, и насмехающимися над тобой прохожими.

Жара. Молчание. В окне небо.

May. 5th, 2014

  • 9e891c20e02751ce2756b8f70f84756dd4015e159734343
Скажем, приезжаете вы в гости. Ничего плохого не подозреваете, не имеете такой привычки, душевно изнежены. В гости едете налегке, не так чтобы обстоятельно собранным, без обратного билета, консервов и даже документы забыли.

Вошли в хозяйский дом. Хозяин, тяжело сидя на стуле, приподнимается, приветствуя вас, и снова ватно садится на основательный стул. Хозяйка в плотном халате с большими розами. Появляется из соседней комнаты, отведя липкие полоски от мух.

Пока хозяйка выходит и прикрывает медленно за собой дверь, видите вы краешком глаза часть туго заправленной кровати, угол полированного шкафа, занавеску на струне натянутую, обои палевого от выгорания на солнце цвета, язычок красного половика. Хозяйка закрывает дверь, поворачивается окончательно к вам. Молча закрывает и открывает глаза. Хозяин со своего стула кашляет. Часы не тик-так, тик-так, а тик, тик, тик, тик, тик.

Целуете хозяйке щёки. Хозяйка, получивши в щеки поцелуи, вновь закрывает и открывает глаза, тоже садится на стул напротив хозяина. И вы на приготовленный третий стул садитесь, у угла печи.

Стулья тяжёлые, крашенные зелёной армейского оттенка, в некоторую даже оливу, краской. На спинках стульев узор через трафарет пробит синим и белым. : бабочка, кувшин, бабочка. Бабочки – синие. Кувшинчик – белый. Ступни липнут к линолеуму. Пальцы ног задевают заусенцы и трещинки в линолеуме, кажется, что линолеуму от этого неприятно и даже болезненно.

Жара. Молчание. В окне небо.

Тут хозяин, глядя мимо вас, ну не то чтобы мимо, а и на вас, и на угол печи, у которого вы сидите, сбирает волей взгляд свой в точку и тяжело начинает:

“Я буду говорить с вами об Океании. Мне даётся это непросто. И вы, конечно, понимаете причину…Вам, должно быть, известно, что под именем Океании разумеются мной группы островов, разбросанные в безбрежной синеве Тихого океана между Азией, Америкой и Новой Голландией. Самые крупные острова – это Сандвичевы на севере и Новая Зеландия – на юге. Прочие же острова (тут хозяин вздыхает) невелики… Именно же на Сандвичевых островах капитан Кук был в 1773 году провозглашён сандвичевскими туземцами богом и ими же был безжалостно съеден в 1779, отчасти из-за нравственной неразвитости туземцев, отчасти же и от жестокости с которой Кук к ним отнёсся…”

Жена хозяина несколько наклняется вперёд, чтобы чуть медленее вернуться в прежнее положение тела.

Хозяин же продолжает, несколько сдвинув брови и поджав пальцы левой руки, лежащей на колене:

“Важные перемены произошли, как утверждают, с тех пор. Сандвичевы острова украсились поселениями европеского плана, возведён город Гонолулу, из которого ведётся торговля с Китаем и, должно быть, с Японией. Поговаривают даже, что острова эти будут присоеденены к Соединённым областям Америки…”

Вы на этом месте чуть открываете рот, чтобы то ли выдохнуть, то ли вдохнуть, то ли сказать что то, но хозяин останавливает любое ваше намерение коротким движением правой ладони, продолжая сжимать сильнее пальцы левой ладони, лежащей на колене.

“Мореплаватели, ценой бесчисленных опасностей и злоключений, странствующие меж океанических островов, находят на них вознаграждение отдыхом посреди роскошной природы и податливого населения. Островитяне приносят им кокосовые орехи, плоды хлебного дерева и некоторые фрукты, довольствуясь весьма малым награждением за труды свои. Островитянки, что общепризнано, отличаются красотой и большой снисходительностью к прибывшим. Ранее объединённые единой религией, вывезенной предками с малазийских пределов, островитяне увлеклись строительством обособленных сообществ, поклоняясь среди вулканического грохота и безжалостных ветров своим провозглашённым лидерам, ровняя их с богами. Постепенно старая вера забылась, а новая вера преисполнилась жертвами ненасытности вождей. Островитяне часто жалуются и мне это известно точно, что забыли старую свою веру и не могут соблюсти прежних обрядов…”

Вы встаёте и, пошатываясь, бредёте к выходу из гостеприимного дома. Вслед вам размеренно доносится: “На одном из Маркизских островов осталось семьдесят девять измождённых жителей и два их царя, ведущих меж собой непримиримую борьбу. Один из царей ведёт своё происхождение от прежней великой династии, второй же – потомок испанцев, претерпевших у острова кораблекрушение, сохранивший в своих жилах кастильскую гордость, соединённую с варварством местного племени…”

Плотно захлопываете дверь и идёте по залитой бетоном дорожке, задевая коленями нависшие жирные пионы. К автомобилю подходите. Руль успел накалиться на солнце. Сиденье не скрипит, а как бы тянется под вами. Заводите автомобиль и едете в душный город по проселочному тракту. Закуриваете. Открываете окно, хоть и пыль. Включаете радио. Хоть бы и “Дорожное”. И слышите из-за спины: “Общества туземцев распались на отдельные семейства, существующие каждое под властью своего старейшины. Низшие островные сословия пали в самое бедственное положение, окруженные всё более и более множащимися знатными фамилиями и царственными родами, не сменяющими друг друга, но живущими подле друг друга в распрях и несогласиях, всё более падая в уважении народа, населяющего острова Товарищества…”

Находят вас через месяц.

В 1852 году основатель российской медиевистики Тимофей Грановский пригласил к себе в село Рубанку гостей. И сообщил собравшимся, которые добирались до его Рубанки неделю-другую, что сейчас прочитает им курс лекций, озаглавленных “Об Океании и ея жителях”. И прочитал его оцепеневшим гостям полностью. Под жарким небом лета 1852 года Грановский говорил об Океании, тщательно сверяясь с записями, которые ему подносили люди из дворовой прислуги. До отмены крепостного права осталось менее 10 лет.

В разгар скромного суаре

May. 26th, 2014

  • cqimiixwyaewnup
Вчерашний вечер настоящих друзей подарил мне два сказочных образа.

Первый образ сформировала одна просто прекрасная гостья, общаясь с гостьей, прекрасной во всех отношениях. Они обсуждали третью умопомрачительную гостью, имя которой мы всё утро пытались уточнить.
В разгар нашего скромного суаре, когда я, раскрашенный в зебру, вылазил из-под стола с шаловливой улыбкой премьера Медведева, удалось подслушать.

“Смотри на ней…смотри, на ту, что танцует на газоне…В шароварах которая присела. Вот сразу же скажешь, что она как будто из “1000 и одной ночи”, да?”

“Ой, точно! Где-то между 870 и 871-й…наутро”

А второй образ родился случайно и называется “вино из сандженовезе”.

Я не поклонник вин. И искренне опасаюсь поклонников этого сквашенного грибком сока. Только от таких можно услышать: “позднее вы почувствуете ноты фиалки, кожи, бальзамина…вы ощущаете эту чувственную танинность? и это при не слишком выразительной тельности! чувствуете аромат лёгкого чайного листа, чернослива, вишни, специй?! да?! согласитесь, это прелестно!” Речь знатока была адресована подошедшему к столику Иннокентию Сергеевичу, который до этого неторопливо откушал для разминки полбутылочки вкусного и питательного “Гленливета”. В эдаком состоянии Кеша особенно академичен и значителен. Люди, ослеплённые происходящим вокруг тянутся к этому столпу стабильности и теплоты. Доверчиво делятся с молчаливым Иннокентием своими, скажем прямо, бедами мозга. Я наблюдаю происходящее вокруг Федюнина со стороны, коварно сгорбившись шакалёнком под кустом. Жду момента, когда Иннокентий, не меняя выражения своего красивого лица, лупанёт поверх прежнего употреблённого бокал-другой “вина из сандженовезе”, например. Самое интересное начинается после этого, конечно.

В этот раз обошлось. Кеша ощутил выразительную таннинность и аромат кожи в полной мере, помотал головой, забрался на изящного дегустатора и довольно развязно приказал ему “покатать вокруг басаейна”. А какой из знакомого нашего друга Б-ча скакун? Никакой, прямо скажу. Так, ерундовый, три шага сделал и потом час боками водил, отдышаться не мог.

заинтересованное наблюдение за баранами всякими

Jun. 20th, 2013

  • 2
Чем должен заниматься истинный поклонник мудроты и человек, стремящийся изменить не только свою жизнь, но и имя? Несомненно, пытливо наблюдать за природой. Чтобы прославится можно использовать много всяких способов, но, чтобы при этом не сесть лет на семь, не сгореть в костре и не быть зарезанным друзьями, способ следует выбрать один – заинтересованное наблюдение за баранами всякими.

Жил такой пастух, звали его Пиксодор. Жил он давно, в Малой Азии, недалеко от города Эфес. Пас Пиксодор стада, мел свою паству, был пастырем. И вот на паству Пиксогора, на его кудрявых тупорылых подопечных свалилась беда. На главного вожака бараньего стада Пиксодора нападать стал какой-то абсолютно левый баран с самомнением. Хотел пиксодорова вожака сбросить с овечьего трона. И принялся нападать на лидера стада с разбега. С треском. Совсем было забил пиксодорова любимца.

Пиксодор за этой политикой наблюдал с вершина акации, куда его загнала осторожность. И видит Пиксодор – баран-агрессор промахнулся в атаке и со всей дури в скалу врезался. Так, что от скалы кусок отклолося. Небольшой, но белый и блестящий. Пиксодор обломок поднял, на баранов уже ему чхать было. И с околком попылил в Эфес. В Эфесе достраивали храм Артемиды, мрамор возили бог знает откуда, надрывались и переплачивали, а тут вон как – мрамор свой есть, под боком! Пиксодору в Эфесе очень обрадовались. Нагнали в начинающиеся каменоломни рабов целую толпу, заковали всех цепями, обнесли изгородью, на шеи повесили прочные колодки, в руки – светильник, в зубы – кайло. Пиксодора наградили – выдали венок, сложили несколько величальных песен, подарили нарядный ковёр. Имя ему поменяли. Был Пиксодор, стал Евангелий – принёсший благую весть, значит. А после определили смущённого от почёта Евангелия главным смотрящим над каменоломней, в которой рабы красоту добывали, харкая кровью под свои ноги и колёса тачек.

Если вспомнили мы про храм Артемиды в Эфесе, то какое имя всплывает в нашей натруженной памяти? Да, Герострат. Он храм поджёг. Прославило это событие два обстоятельства – люди увидели как горят каменные храмы и сам пожар произошёл в ночь рождения Алексндра Македонского. И первое обстоятельство, и второе послужили прекрасными знамениями для похода на Восток. Поэтому про пожар и помним, поэтому и имя поджигателя знаем. О Герострате первым написал историк Феолен в книге про знамения и символы. Всем понравилось. Герострат стал именем нарицательным.

Имена строителей храма и его ревтавраторов после геростратова перформанса известны нам чуть менее.

Я рискну их напомнить. Начали строительство Харсифрон с сыном своим Метагеном. Достроили Пеонит и Деметрий. А восстановил храм Хайократ.

Примерно во время пожара в Эфесе, в Македонии помер знаменитый Гиппократ, который прославился тем, что наблюдал за природой, лечил людей, был долгое время смотрителем медицинской библиотеки в храме Асклепия на острове Кос. Храм Асклепия на острове Кос Гиппократ сжёг во время своего дежурства, прихватив из огня наиболее ценные медицинские трактаты, с которыми и выбрал свободу, сбежав на другие острова. Конкурентов-то теперь в деле спасения здоровья можно было почти не опасаться.

Как не крути, а баню соседскую сжечь мне придётся.
Текст полон намёков и аллюзий только в последнем предложении.

Неприятие народных проявлений

Mar. 13th, 2013

  • 11140087_1520790151547112_7898419199923271316_n
Что примиряло изяшных энциклопедистов и самых замшелых религиозных припадошных во Франции 18 века?

Неприятие народных проявлений. Например, праздников.

Народных, живых, с пьянством, распущенностью, драками и убийствами.

Т.е. настоящие народные праздники не нравились одновременно совершенно враждебным друг другу идеологическим лагерям.

Отчего же? Ответ прост: в праздниках отсутствует любимец образованной публики: вымышленный народ, контролируемая разумом или полицией нация-богоносец, нации трудолюбивых страдальцев в празднике нет, внимательных слушателей тоже.

А образованнные люди без вымышленного народа чувствуют себя неуютно.

Без вымышленного ими народа они чувствуют свою ненужность, избыточность, даже бесполезность. Кому ты сдался, философ-вольтерьянец, поклонник либеральных ценностей, когда по улицам мечутся пьяные толпы, люди херачат друг друга чайниками со святой водой у иордани, бабы прыгают на мужьиных заиндевелых подштанниках? Кто услышит твою оду радости освобождённой личности среди дымного мата? Кто разглядит твой светозарный нимб среди всполохов дешёвых фейерверков? И проповеднику, и освободителю нужен как публика народ согбенный, страдающий, шатающийся от усталости, с постным лицом язвенника.

А когда народ красноморд, сыт, пьян и с куском гуся у лоснящегося рта, то стоишь ты у порога балагана и понимашь, что свои клоуны у народа уже есть и конкуренции с этими клоунами ты не выдержишь.

Не удивительно для меня, что любой сердобольный исправитель судеб Родины негромко желает для всего этого быдлагана, реальных соотечественников, глада, бедствий и надрыва становой жилы. Расстрелов, газенвагенов, адения цен на нефть. При этом мироточат словосочетаниями про “правду”, “справедливость” и “европу”. При таком умственном развоениии: борьба за свободу уродов, поневоле станешь с чудинкой эдакой, с лёгкой ебанцой.

Освободителям нашим приятна публика внимательная, приличная, зажиточная. Наши освободители на заводы не пойдут, чтобы агитировать. Они соберутся в свой кружок московского взаимного рукоблудия и будут дрочить друг другу до радуги в небесах, не от любви к этому занятию, а потому что в микрорайонах и темно, и неблагодарно, и страшно. А просвещать соотечественников, заниматься их элементарным обрзованием – не интересно. Поэтому и на митинги буду выходить те, кому любопытно, а не те, кому это реально надо. Мигранты на митинги не пойдут. Социально недостаточные, живущие макаронами и копейками – тоже на митинги не пойдут. Им на митингах либеральных неуютно. Они своими глазами видят механику всего этого театра и актёров не то что любить, сочувствовать им не собираются. Отвечают взаимностью организаторам, иными словами. Трагедия оппозиции в ом, что она не хочет даже поддаться иллюзии общности со своим народом.

Как писал Мабли в “Lettre a Marquise de P…sur L Opera”, наблюдая движение актрисы Венеры по театральному небосклону, иллюстрируя настроение моей эпохи: “колесница очень тяжела, Венера дрожит, а Амуры держаться так скованно, что поневоле смеялся, хоть и ожидал какой-нибудь ужасной катастрофы”. Смеялся он. В ожидании хоть какой-нибудь катастрофы.